– Знаете, напрасно вы к нам приезжаете, вы меня беспокоите.
Он раскланялся любезно и уехал.
– Да, – сказала Софья Андреевна, которая присутствовала при рассказе, – Левушка был слишком резок. Меня так удивила твоя резкость. Никогда ты не бываешь таким, – обратилась она к нему.
Статуэтка очень понравилась С. А., и она заказала себе один экземпляр из бронзы».
Рядом с этими внешними отношениями к посещавшим его людям во Л. Н-че шла другая, для него более важная внутренняя работа. Следствием этой внутренней работы было все более и более ясное осознание им несоответствия окружающей его обстановки жизни с исповедуемыми им религиозно-нравственными основами. Придя к заключению о невозможности изменить эту обстановку, он решил покинуть ее. Это решение, которое не раз возникало во Л. Н-че, с тех пор как изменился его взгляд на мир, решение, которое ему удалось осуществить только перед смертью, в описываемую нами эпоху настолько созрело, что он написал своей жене, Софье Андреевне, письмо, в котором он ясно и спокойно объясняет причины решенного им ухода. Уход этот тогда не осуществился, и письмо не было передано по назначению: Софья Андреевна, согласно желанию Л. Н-ча, получила его уже после смерти своего мужа. Тем не менее документ этот, раскрывающий нам состояние души Л. Н-ча в это время, чрезвычайно важен и объясняет нам многое, поэтому мы и приводим его здесь полностью:
«Дорогая Соня!
Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог; уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать же жить так, как я жил 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать, – уйти: во-первых, потому, что мне с моими увеличивающимися годами все тяжелее и тяжелее становится эта жизнь и все больше и больше хочется уединения, и, во-вторых, потому, что дети выросли, влияние мое в доме уже не нужно и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое отсутствие. Главное же то, что как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому религиозному человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни со своими верованиями, со своей совестью. Если бы я открыто сделал это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы ослабел, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделает вам больно, в душе своей, главное, ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи и не сетуй на меня, не осуждай меня.
То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить своей жизни и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а напротив, с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты, со свойственным твоей натуре материнским самоотвержением, так энергически и твердо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала мне и миру то, что могла дать: дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последнем периоде нашей жизни – последние 15 лет – мы разошлись. Я не могу думать, что я виноват, потому что знаю, что изменился я не для себя, не для людей, а потому, что не мог иначе. Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла за мной, а благодарю тебя и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне.
Прощай, дорогая Соня.Любящий тебя
Лев Толстой».8 июля 1897 года.
На конверте была надпись: «Если не будет особого от меня об этом письме решения, то передать его после моей смерти С. А-не».
Это поручение дано было кн. Ник. Леон. Оболенскому, мужу Марьи Львовны. Сначала это письмо хранилось под обивкой старого кресла, и это место было известно только Л. Н-чу и Ник. Леон-чу; потом, когда Л. Н-ч узнал, что кресло должно было перебиваться, он отдал его на хранение Ник. Леон-чу, и тот отдал его С. А-не, когда Л. Н-ча не стало.
Можно думать, что духоборческое дело было одной из главных причин, заставивших Л. Н-ча отложить свой уход, так как положение расселенных духоборов становилось все тяжелее и тяжелее, и ко Л. Н-чу стали стекаться сведения, не оставлявшие сомнения о том, что помощь необходима немедленная. И оставшиеся не сосланными друзья Л. Н-ча занялись этой помощью под его руководством.
А вокруг самого Л. Н-ча продолжалась все та же кипучая жизнь. В августе он писал Черткову:
«То, что вы хотите, чтобы я написал к изданию краткого Евангелия и к христианскому учению, я постараюсь написать поскорее и прислать вам, но сейчас так слаб, что ничего не могу делать, кроме работы над статьей об искусстве, которую вот-вот кончаю. Я дал уже переписывать Тане на ремингтоне и последние дни читал вслух собравшимся у меня: Гинцбург (скульптор), Касаткин, Гольденвейзер (музыкант) и Соболев, химик, живущий у нас учитель для Миши; тут же Сережа-сын, барышни Стаховичи. Я думаю дочесть нынче. И при чтении вижу, что, несмотря на все ее недостатки, она имеет значение. Прямо сказать, мое отношение к этой статье такое: мне кажется ничтожным сравнительно ее содержание, а между тем не могу от нее оторваться, и меня сильно занимают и нравятся мне мысли, которые я в ней выражаю.
Слаб же я оттого еще, что у нас пропасть посетителей, беспрестанно приезжающих: сейчас получили телеграмму из Москвы от Ломброзо, который хочет приехать. Все это тратит время и силы и ни на что не нужно. Ужасно жажду тишины и спокойствия. Как бы я счастлив был, если бы мог кончить мои дни в уединении и, главное, в условиях, не противных и мучительных для совести. Но, видно, так надо. По крайней мере я не знаю выхода».
В последних строках этого письма видел ясный намек на то, что решение его об уходе созрело в нем, и он собирался привести его в исполнение; препятствие к исполнению этого решения он принимал как повеление высшей воли и смиренно подчинялся ей.
Вскоре после этого письма Л. Н-ч писал мне в Бауск:
«Милый и дорогой друг П. Беспрестанно думаю о вас и находит страх, что то стеснение – мысль о том, что вас не выпустят из того места, где вы живете, – удручает вас и что вы больно чувствуете свою несвободу. Напишите, правда ли это. Мне это показалось по вашему последнему письму. Если это есть, то боритесь. Это несправедливо, мы все стеснены и несвободны не в том, так в другом смысле. В вашем же случае дело не в стеснении свободы, а в том, чтобы не иметь зла на тех, кто кажутся виною этого стеснения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});